Из жизни Смерти

«В мире нет ничего, кроме жизни и смерти. И всё, что подвластно первой, -

счастье, а всё, что принадлежит второй… А всё, что принадлежит

второй – уничтожение счастья. И ничего больше нет в этом мире»

Ю. Трифонов

А лепестки сакуры, невесомые в своей обречённости, всё кружились за окнами высокого иррационального здания Десятого Департамента. Казалось, что они – хрупкие мгновения, а Десятый Департамент – крепость, защищающая врата Вечного Времени, и те лепестки, что порывом ветра будут брошены в сторону несокрушимой твердыни Дзю-о-Чо, разобьются вдребезги. Какой красивый суицид – так, наверное, сказал бы Мураки, если бы оставался, как когда-то давно, простым хирургом со своими неподражаемыми, но безопасными странностями, если бы он не научился перешагивать границу Мейфу – такой же страны, как и все остальные, со своими гуманными законами и порядками, доброй страны, где правит смерть. Каждый, кто хотя бы раз переступал порог Департамента, становится причастным к элементали тайного знания, в книге которого раз и навсегда записано даже глубже, чем можно записать пером по бумаге: лепестки сакуры никогда не разобьются об острые вертикали Департамента, потому что Департамент – такая же лёгкая, летящая во времени иллюзия, как эти лепестки. Как купол неба, тот же, что над зданиями других, не замерших в полосе смерти городов, по которому точно так же растекаются облака и так же тоскует душа в серые дождливые дни. Как ты… Как я…

Хисока почувствовал эту мысль где-то в глубине себя, как и положено эмпату – внезапно и живо, даже увидел фон, по которому плыли мысли и фразы – рама огромного окна, распахнутого в небо, и кружащиеся за окном лепестки. Это показалось таким знакомым, что Хисока приоткрыл глаза и повернулся к окну. Две картины – реальная и мысленная – наложились друг на друга и совпали – один в один, даже тот лепесток, что только что влетел в офис Энма-Чо через раскрытое окно, находился на той же высоте над полом, что и по фону мыслей – сантиметров сорок, не более. В ту же секунду эмпат почувствовал, от кого исходят эти необыкновенной красоты мысли, и обернулся.

Ватари Юутака сидел за столом, облокотившись на стопку бумаг, заключающих, должно быть, результаты последнего эксперимента, прошедшего на удивление спокойно, и светлым слегка печальным взглядом смотрел в щель между створками окна, в небо за ней и даже, может быть, в то, что за небом. До чего же он был непохож на себя – такой странно-задумчивый – не уставший, как будто наконец надоело делиться со всеми улыбкой, нет, не уставший, но…просветлённый, что ли. Хисока никогда не видел его раньше таким, но почему-то ему с давних пор очень легко представлялся именно такой Ватари. Хотя кто бы мог подумать, что с ним, с этим Ватари, он встретится именно сегодня? Вот он сидит, не двигаясь, такой романтически-молчаливый, и его длинные рыжие волосы, всегда восхищавшие остальных Шинигами  и вызывавшие недюжинное беспокойство Татсуми («Выпиши мне премию, это просто необходимо!» - «Ватари, зачем тебе сейчас премия? Дзю-о-Чо всё равно тебя содержит» - «Но почему тогда никто из Дзю-о-Чо не покупает мне бальзам-ополаскиватель с экстрактом грейпфрута?» - «Ватари…ну…» - «Да никто даже не знает, какой бальзам подходит моим волосам!» - «А ты что предлагаешь, выдавать тебе зарплату средствами по уходу за волосами?» - «Да нет, Татсуми, всего одну премию…») спадали на ореховую гладь стола – они сегодня выглядели не такими озорными и кудрявыми, как обычно – и обрамляли лицо Ватари, всё устремлённое вслед за взглядом – сквозь очки, дальше, дальше…туда, где его мысли уже не мог различить даже Хисока.

-Татсуми. – наконец, так же внимательно обозревая своё «никуда», серьёзно, лишь слабо улыбаясь уголком рта, произнёс Ватари. – Он сказал мне однажды, что в нашем мире иллюзорно почти всё, но вот деньги реальны. И что-то ещё, что реально в нашем мире – он тоже мне это говорил, но вот память шинигамская подводит, да и время для склероза уже подходящее…если считать от рождения. – Голос Ватари погас, словно свеча в таинственном Графском Замке, и Хисока не нашёл ничего лучшего, чем присесть рядом с другом из шестого сектора и из-за его плеча вглядеться в небо:

-А тебе так хочется вспомнить?

-Да. – Ватари улыбнулся уже увереннее, чем в первый раз (как странно – применять фразу «улыбнуться в первый раз» к Ватари) и накрыл руку Хисоки своей изящной ладонью с длинными пальцами. Это было знаком высшей степени доверия – касаться руки эмпата, ведь каждый в Энма-Чо знал о способностях Хисоки.

-Но Татсуми уехал. У него срочные дела – командировка в Токио, или что там у него? Да мало ли, он человек занятой…а я вот всё ещё думаю: неужели и правда в этом мире нет ничего реального и вечного? Я бы никогда не подумал так, но Татсуми…

-Да ты скучаешь, - констатировал Хисока и высвободил пальцы из ладони Ватари. Ему совсем не нужна была эта максимальная степень доверия. Даже если Ватари её не хватало, он, Хисока Куросаки, ненавидел попадать в чужие мысли, в которых есть что-то слишком личное, и ненавидел осознавать, что он уже попал в них, как сейчас.

-Скучаю, - вздохнул Ватари – так, что даже лепестки сакуры, лежащие уже и на столе, не шелохнулись, но почти сразу вслед за этим игриво подмигнул Хисоке и кинулся разъяснять: - э-эй! Хисока, ты о чём подумал? Чтобы мы с Татсуми..? Да я не…мы же…и что только у тебя в голове…ХИСОКА!!! Мало ли по кому я скучаю! – Говоря быстро, чётко, Ватари нетерпеливо черкал по чертежам эксперимента карандашом, и его ярко-янтарные глаза блестели, как салют над городом глубокой ночью. – Ну вот, например, - он бросил быстрый, внимательный взгляд исследователя на часы и рассмеялся: - я уже 45, нет, 47,5 минут скучаю по Тсузуки, а его всё нет и нет на рабочем месте. Счастье его, что Татсуми уехал – некому поругать будет…-

Хисока перегнулся через плечо Ватари, вгляделся в безнадёжно испорченный лист хроники эксперимента – и улыбнулся: поперёк формул и схем были уверенно прорисованы две совы. Одна – совсем как Тсузуки, с куском торта в клюве и типическим щенячьим выражением аметистовых (хотя и нарисованных простым карандашом) глаз, другая – серьёзная, синеглазая и в очках Татсуми. Та сова, что была до странности похожа на Тсузуки, первая с лёгким шорохом отделилась от бумаги, вздулась, приняв форму настоящей, только маленькой, совушки, и понеслась по комнате, громко вопя, вторая же сова, немного подумав, тоже поднялась в воздух, но, пролетев метра полтора, узрела сейф и осела на нём, поправляя очки.

-Как они похожи на наших Шинигами! – поразился Хисока. Ватари просиял – в самом настоящем значении этого слова, как может просиять только светило, сияющее очень ярко, даже после дождя, хотя у такого светила, как Ватари, не было дождливых сезонов. Только иногда мимолётный лепесток сакуры пролетал между солнцем и теми, кто им любуется, на мгновения разделив их, а потом свет возвращался, такой же ласковый, как был. Не из-за этого ли света любой, и Хисока тоже, рядом с Ватари ощущал себя недостаточно открытым, недостаточно светлым, почти слепым, прячущимся за тёмными очками, за стёклами окон, за стенами непонимания от безграничной доброты Шинигами из шестого сектора? Поначалу Хисоке казалось, что Ватари был слишком добр для своей смертоносной работы. Позже пришло понимание: смерть не должна быть своевольной, жестокой, немилосердной – всё это привилегии жизни. Смерть в Мейфу была доброй, как улыбка Ватари, и лёгкой, как лепестки сакуры. Такой она и должна быть. Тёплой, нежной…уносящей и совсм не страшной. Доктор Мураки, зачем Вы рассудили иначе? Ведь смерть – не кара, не возмездие, не мрак и не пустота, она – улыбка Ватари, лепестки сакуры и что-то ещё. Быть может, как раз то, что сказал Татсуми, но не вспомнил Ватари?

-Думаю, вопрос, как назвать этих сов, можно считать риторическим? – осведомился Хисока, пытаясь хоть немного притормозить сову-Тсузуки, которая, кажется, всерьёз решила разнести всё до основания, на большой скорости носясь по помещению.

-Так. – лучезарно подтвердил Ватари, поднявшись из-за стола и, мечтательно прикрыв глаза, почесал шейку объявившейся на его плече 003 (или то была сова-Татсуми, снявшая очки?) – Вопрос о том, почему Тсузуки нет на рабочем месте, тоже риторический?-

Когда Ватари договаривал последние слоги длинного слова «риторический», сова-Татсуми (так это была она!) покровительственно ухнула и, расправив пушистые нарисованные крылья, спланировала с плеча Ватари на трубку зазвеневшего телефона. Следующим к  телефону подоспел сам Ватари, ему-то и выпала честь снять трубку, что он и сделал.

-Да! – зазвенел его голос, отдаваясь во всех углах комнаты. – Шестой… - он посмотрел на Хисоку и добавил: - …и второй сектора слушают!-

Некоторое время после этого тягучие карамельные, но совсем не сладкие секунды тянулись в тишине, нарушаемой лишь тихим прерывистым шелестом в трубке, который был неразличим для Хисоки. Долго, долго, и в то же время – всего пару секунд длилось это молчание, и улыбка Ватари как-то незаметно стекала с лица, обнажая беспокойство и неуверенную робость, граничащую с фанатичной убеждённостью.

-Понял. Будем. – наконец как-то растерянно ответил Ватари и повесил трубку, едва не придавив ею сову-Татсуми. Хисока знал, что худшее в такие моменты – это ждать, пока тишина получит полный контроль над происходящим (в этом случае он не услышит от Ватари ни слова ), а потому, как ни трудно было говорить, зеленоглазый Шинигами быстро – на одном дыхании – выпалил:

-Что такое? Опять что-нибудь случилось с Тсузуки?

-Хисока. – Юутака наклонился над столом, пристально глядя в глаза эмпату. – Тсузуки часто завтракает только пирожными?

-Да почти всегда. – Хисока насторожился, глядя, как на поверхность янтарных глаз Ватари поднимается тень тревоги.

-У него язва желудка. Он госпитализирован в одну из больниц Токио. Они не сказали, будут ли его оперировать, но, по-видимому…

-Всё серьёзно? – выдохнул Хисока. Ватари кивнул головой, отчего золотые пряди заскользили по его плечам.

-Поехали к нему! – Хисока схватил Ватари за руку, но не стал читать мысли, а просто потащил его к выходу.

-Ты прав – нам нужно торопиться. В таком случае…Татсуми! – Сова-Татсуми, мгновенно поняв, в чём дело, пару секунд сочувствующе похлопала большими глазами, а после сжала в клюве ключ и, перевернувшись в воздухе несколько раз, закрыла на замок дверь, из которой секунду назад вылетели два Шинигами – дверь, которую нельзя было оставлять открытой. Как и любую другую дорогу, ведущую в Смерть.

***

Кто знает, чем отличается Мейфу от иных миров? Не тот ли, кто был и там, и тут, и успел искренне полюбить эти два мира? Не тот ли, кто чувствовал боль в обоих мирах? Боль невыносимую, мешающую жить и думать о том, что ты не существуешь, а живёшь, и мешающую уверить себя, что жить ещё долго, очень, неимоверно долго? Не тот ли, кто умер в реальности и пришёл в Мейфу, чтобы уйти и оттуда и, умерев, вернуться обратно?

Да, но кто умирает в Мейфу? Эта страна – конечный пункт назначения всего, застывшая, статическая картинка общего конца, стремящегося к началу, но – обречённого. Это – финал, это – место, из которого можно уйти лишь избранным, и то ненадолго…ведь так, да? Тогда, чёрт возьми, что происходит сейчас? И как мне объяснять это начальству?

Тсузуки Асато поперхнулся и открыл глаза. Первым и, надо сказать, уже достаточно шокирующим зрелищем для Шинигами стал потолок – обычный, даже неровно побеленный, с какими-то невнятно начертанными узорами…так, минуточку. Тсузуки прикрыл глаза и задумался. Думать было нужно, а иначе – потолок, который не был похож на потолки в Мейфу, а был реален до предела…и потом, эта ужасная боль, пронзающая иглами грудь и живот – медленно, по-садистски и так, как было до того, как…до того, как имя Тсузуки Асато перестало существовать, до того, как он умер…как связать это в единую картину? Неужели..?

Тсузуки Асато уже чувствовал это однажды. Тсузуки Асато был в реальности, в той, что без долгих разъяснений и без сожаления отдала его в Мейфу и в которую он несколько раз возвращался по рабочей надобности, как Шинигами. Как и все остальные Шинигами. Всё было совсем обычно – новая миссия, срочная необходимость, чашка кофе с утра, трезвон шефа, телепортация из мира в мир, выполнение задания и пирожное, купленное по этому случаю – хотя задание и было лёгким (на него Тсузуки отпустили одного), это стоили отметить одним маленьким пирожным. Или двумя. Или тремя. Или…да, всё было совсем как всегда. Кроме одного: Тсузуки Асато умирал.

 Теперь – умирал.

«И почему это так больно? Ведь на меня никто не нападал, никто меня даже не заметил. Как могло получиться, что я, Шинигами, умерший уже 100 лет назад (буквально – 100 лет, здесь Тсузуки не преувеличивал. Может быть, даже немного преуменьшал), умираю снова? Как мучительно… Двум смертям не бывать. Господи, Тсузуки, не цепляйся за эту глупую фразу – из каждого правила есть исключения, а ты и так…хм…весьма исключительный. – Тсузуки хмыкнул и вновь погрузился в вязкий кисель размышлений, больничной духоты и запаха хлороформа. – И за жизнь мне уцепиться не удастся – я ведь превосходно знаю, что мёртв. Впрочем, если и удалось бы – зачем, если там меня ждут Татсуми – уже наверняка приехал и волнуется за исход задания, Ватари – он всегда за всех беспокоится, но сейчас он улыбается, как чувствую, Хисока – как бы мне сейчас хотелось закричать «Hisoka-a! Tasukete!», но не по поводу столовой и сладостей, а просто чтобы ты, мой далёкий напарник, услышал. Чтобы хоть однажды ненароком узнал, что твой друг, середнячок-Шинигами и усердный сладкоежка, умер – уже совсем, без права встречи с тобой и остальными – в какой-то токийской больнице. Хм…в токийской больнице? Что-то знакомое» - но как раз в эту секунду мозг Тсузуки накрыло штормовой волной болевое касание – по всему телу прошла эта волна, а когда дошла до головы и зарылась в  шелковистые волосы, Тсузуки потерял сознание. «Ведь здесь уже не цветёт сакура….как неуютно» - было последней его мыслью до того, как бездонная Тьма, из которой он пришёл и в которую, возможно, ему было суждено уйти, спрятала его от собственной боли, даря недолгое забвение.

***

В тот миг, когда Тсузуки потерял сознание, в его палату быстрым шагом ворвались Ватари, Хисока и тянущий их за рукава обратно дежурный по этажу врач.

-У нас карантин! – истошно заходился врач, пытаясь остановить странных визитёров, но поневоле, а точнее, потому, что его всё-таки тянули вперёд, семенил следом.

-Плевать на карантин, - отрезал Хисока. Ему действительно было плевать на все болезни мира, когда здесь, в палате с железной кроватью и побеленным потолком, в этой примитивной одиночной камере с четырьмя – и ни больше, ни меньше – стенами, один из земных недугов подкосил Тсузуки, такого милого и глупого, и всё ещё смертного.

-Да к тому же язвенная болезнь не заразна. Скажите, - Ватари нагнулся к уху врача и заговорил тише, - а когда его выпишут?

-Ну… - доктор поправил очки и с сомнением покосился на Тсузуки. – У него очень запущенная стадия язвенной болезни, так что, я думаю, без операции не обойтись. Реабилитационный период для человека его телосложения и физического состояния составит… - и врач назвал такую немыслимо долгую по числу дней цифру, что Хисоке захотелось прикрикнуть на врача: «Да разве вы не знаете, что регенерация у Шинигами происходит быстрее в несколько раз?», но он сдержался, понимая, что любое упоминание Шинигами в какой бы то ни было больнице ничем хорошим не обернётся. Вместо этого он тихо, даже удивившись своему голосу, спросил:

-А можно обойтись без хирургических вмешательств?

-Ещё несколько часов – да, но потом речь пойдёт о жизни и смерти пациента…кстати, как его зовут?

-Тсузуки Асато. – Хисока с тревогой смотрел на лицо напарника, наполовину прикрытое – должно быть, случайно – белоснежной простынёй. Он не улавливал в Тсузуки ни одной мысли, ни чувства, ни даже сновидения – только какой-то жаркий круговорот, немыслимое танго образов. Так не должно было быть – даже когда Тсузуки снились кошмары, это происходило по-иному. По крайней мере, мысли не пропадали. В те минуты, когда Хисока по стечению обстоятельств оказывался рядом со спящим Тсузуки, он, поглощённый мыслями напарника, думал порою: «Лучше бы у него не было сейчас таких бурных мыслей и чувств», но теперь, когда Тсузуки перестал мыслить и чувствовать, Хисока почувствовал крупную дрожь собственного сознания.

«Ватари. Он не спит. У него нет мыслей. Ни одной» - коротко, словно вдыхая воздух между фразами, передал Хисока. Мысленная связь сработала.

-Да вы посмотрите, что у вас с пациентом! Что вы делаете с Тсузуки? Куда смотрите? Он без сознания, гемоглобин снижается, давление падает, а вы… - Ватари подскочил к постели Тсузуки, обеспокоенно над ним нависая, после гневно обернулся к врачу: - Вы врач или нет? Введите ему хоть какой-нибудь анальгетик, что ли?

-Вижу, вы тоже врач. – Доктор просветил Ватари насквозь взглядом естествоиспытателя – такой взгляд все врачи получают по специальности – и, вытащив из кармана шприц и прозрачную ампулу, сделал укол Тсузуки; тот чуть вздрогнул и, повернувшись на бок, заснул. Некоторое время все трое внимательно смотрели на него – как бы ещё чего не случилось, но Тсузуки дышал так ровно, что Ватари отстранился от его постели и уверенно произнёс:

-Пока всё в порядке.

-Да вы неплохой доктор! – с долей уважения в голосе произнёс дежурный врач, но после добавил – цинично и надменно, так, как умеют только врачи со стажем:

-Если так, почему вы за ним не уследили? Если уж я, по вашим словам, не слежу за пациентом, то куда смотрели вы? –

   Ватари словно обомлел. Он застыл на месте, словно гром поразил его, а молния упала у самых ног, и в его расширенных от внезапной душевной боли глазах Хисока прочитал лишь одно: «и правда, виноват я», но гораздо более крупными буквами и с такой интонацией, которая говорила: Ватари плохо. Ватари будет корить себя на чём свет стоит за болезнь Тсузуки ещё долгие года, понял Хисока, но, пока он это понял, рыжеволосый врач выскользнул за дверь, внятно прошептав:

-Хисока, я скоро вернусь. Как только Тсузуки придёт в себя – зови меня, я рядом. –

Хлопнула дверь. Чёткие, резковатые даже шаги застучали, почти зазвенели по коридору, удаляясь в левое крыло. И в этот миг Хисоке отчего-то подумалось, будто он остался один, совсем один в мире живых. Как странно! Ему не было так одиноко и неуютно даже в мире мёртвых, в Мейфу, когда он только пришёл туда и сразу же, не успев привыкнуть к простейшей мысли: «Я умер», был назначен Шинигами, Богом того мира, где вечно плачет сакура, плачет по умершим, потому что их нет среди живых, и плачет по живым, оставшимся в холодном одиноком пространстве жизни, в то время как в Мейфу их ждёт покой и счастье – посмертное вознаграждение за земные страдания. В Десятом Департаменте он не чувствовал себя своим почти никогда, и тот коллектив, в который он попал, был уже сформирован тогда, когда самого Хисоки ещё и на свете не было, и все, кто окружал его там, осознавали: мальчишке сложно вписаться, он привык ненавидеть и умеет быть один, а потому почти не настаивали (ладно, Тсузуки не в счёт) на дальнейшем сближении. И всё-таки, осознал Хисока, они сблизились, причём глубже, чем он рассчитывал. Они незаметно стали друзьями, получив в этом высшую награду, которой и в подмётки не годилась зарплата рядового Шинигами. Хотя их отношения были всё ещё неясны, хотя никто не мог так просто сказать: «Ну да, Хисока, ведь ты – мой друг» (ладно, Тсузуки не в счёт), на деле всё было именно так. И смерть казалась Хисоке блаженством, потому что в этой смерти он не был одинок. Когда он выбирался в мир живых, с ним был его напарник, иногда – ГуШоШин, ещё кто-нибудь, и оттого реальность не будила в нём сильнейших, смешанных с кровью и грязью воспоминаний, за которые Хисока до сих пор не отомстил. А теперь – разбудила, и горько стало Хисоке смотреть на распластанного на кровати Тсузуки, и горько было читать неспокойные мысли удаляющегося Ватари, и горько знать, что теперь – не вообще, а в данную секунду – он здесь один. Совсем один. Боже, как хочется умереть…ещё раз…

Врач, дежурный по этажу, несколько минут посмотрел в упор на задумчивого Хисоку, возможно, пытаясь понять, о чём может так серьёзно грустить такой юный мальчик, и пожал плечами:

-Не волнуйтесь, операция пройдёт успешно. У нас в больнице и не такое делают. –но Хисока никак не отреагировал, только подошёл чуть ближе  к постели Тсузуки и попытался вглядеться в его сон через закрытые глаза. Ему опять снились кошмары. Хисока успокаивающе положил ладонь на вытянутую поверх одеяла руку напарника, и ему стало чуть легче – он почувствовал знакомые вибрации сердца и душевных параметров Тсузуки и признал, хотя и с трудом, что он не один. В этой, как и в той жизни, с Хисокой будет Тсузуки, этот наивный сластёна, сильнейший Шинигами с глубокими глазами, притягивающими к себе, даже когда они закрыты, незабываемыми глазами – Тсузуки, который столько раз защищал Хисоку и ничего не требовал взамен…Тсузуки, почему-то живой, а не мёртвый, иначе как было объяснить то, что в мире живых он был болен и подвергнут успешно завершённой диагностике? Если Тсузуки жив – значит, когда-то давно меж мирами произошла ошибка, не та погашенная свеча, не то вписанное имя. Сейчас же ошибка, должно быть, была найдена, и Тсузуки был перенесён обратно, чтобы отжить своё, предначертанное только ему. Но тогда…Рука Хисоки задрожала, и, чтобы не разбудить Тсузуки, он был вынужден убрать её с его доверчиво раскрытой ладони…тогда, выходит, они – больше не напарники?  И больше не встретятся по работе, и не будет этой нелепой суеты вокруг пирожных, и громких возгласов радости, и этой улыбки – тоже не будет? Не будет… «о, Мейфу, велика твоя потеря, но моя – больше, ведь я теряю того, которым я жил за смертью. Ведь я теряю двоих: его и себя». Хисока уронил голову на грудь лежащему в полусне Тсузуки и затих, ожидая, кто же прав, и кто же победит: жизнь или смерть? Возможно, это было жестоко, но Хисоке очень хотелось, чтобы Тсузуки снова умер, ведь тогда была надежда, что они снова будут работать вместе. Этот вечный поединок жизни и смерти, в котором на стороне смерти был Хисока – бесчеловечный до предела, желающий смерти ближнему, эта призрачная тишина без звуков, без взглядов, без смерти и без жизни, тишина безжизненная и бессмертная, длилась ровно столько, чтобы ветер успел распахнуть окно и, играя занавеской на нём, мягко опустить белое перо на ладонь Тсузуки.

Мгновением позже палата озарилась ярким аметистовым сиянием: Тсузуки открыл глаза.

***

Коридор. Гулкий тонкий коридор, дрожью в глубине пути отвечающий на каждый шаг, уходящий в небо люминисцентно-голубым цветом стен и окном – картиной в бледной раме с эффектом голограммы: в зависимости от времени года, суток и погоды цвета менялись, размывались, становились ярче, одни из них доминировали над другими – в котором тоже виднелось небо оборванным куском ситца, и, кроме неба, не было ничего, даже бахромы ситца, с которой при неосторожном  обращении ветра должны были сыпаться нити поперечного натяжения, столь короткие, что более походили на лепестки. Да, в Мейфу это и были лепестки…но здесь – не Мейфу, здесь у неба нет осыпающихся краёв, но нет и медленного вечного вальса весны. А, может быть, и есть он, но пока край неба не заметен. Надо подойти поближе…всего три шага. До чего? Всегда должно оставаться несколько шагов до чего-нибудь, до цели, а мне – зачем мне это окно? Совсем не важно, есть ли у неба бахрома или нет, важно другое. Но вот что я могу сделать с этим «другим»? Ни-че-го. «Другое» лежит без движения в палате, и его сегодня будут оперировать, а я даже не могу предложить себя в качестве ассистента, я ведь никого здесь не знаю, а если начать выяснение, не дай Бог, всплывёт на поверхность, что я уже давно мёртв! И тогда – прощай, Департамент! Но разве жизнь Тсузуки не важнее, чем Департамент, и разве я – не тот, кто может сейчас её спасти?

Нет. Я же сам превосходно знаю, что у Тсузуки лучшая регенеративная способность, чем у кого бы то ни было, и что он в любом случае будет жив и здоров уже через несколько дней. После его выпишут, вежливо возьмут под руки и выведут из здания больницы на белый свет, и он ослабевшими в больничном помещении глазами вглядится в небо, чтобы заметить в нём лепестки сакуры – и не заметит, и, наверное, чуть расстроится, как я сейчас. Всё-таки Департамент вызвал у нас неотвратимое привыкание к Мейфу, и теперь, где бы мы ни родились – в огромном Токио или в окраинных префектурах – мы будем считать своей родиной мир смерти. Вернее, даже не считать, а чувствовать себя дома только в нём. Наши практически бессмертные души будут стремиться вернуться туда, когда мы будем покидать его. Так происходит уже сейчас, и потому мы желаем видеть кружение лепестков вокруг себя вечно, а, увидев эти лепестки, вспоминаем Мейфу и желаем вернуться обратно и уже никуда не уходить, не спешить по заданиям, не возвращаться туда, откуда мы родом на самом деле. Почему мы предали родину, изменили миру живых в стремлении оставаться там, где мы сейчас? Не потому ли, что все мы пришли из бесконечной, безграничной и бессердечной тьмы, а Мейфу – наш тихий свет, помогающий нам забыть о ней и стать чуть лучше, чем нам позволили бы законы жизни? В мире живых мы прикованы к обетам, традициям, к смерти, наконец, а в мире, где вечно летят по небу времена суток и лепестки, одинаково лёгкие и свободные, мы независимы от всего этого, там и только там мы – это мы. Увы, это не означает, что мы счастливы в Мейфу – или да, но не в полной мере. Как часто для счастья не хватает какой-то мелочи, а мы делаем из неё катастрофу и не замечаем, что всё остальное прекрасно! Мы становимся несдержанными, нетерпеливыми, почти сумасшедшими, пока не обретём эту мелочь и не успокоимся, держа её в руках, понимая, что теперь она такая простая и твоя, что она никуда не исчезнет. А если после этого твоё счастье исчезает снова – о, как начинаешь боготворить те дни, когда оно было рядом, когда оно озаряло тебя своим сиянием! Вот совсем недавно, например, я БЫЛ счастлив. До того, как Татсуми…нет, до того как я понял, что каждая командировка Татсуми мешает мне жить. Мешает так, как 003, заснувший в моих волосах и теребящий их во сне всю ночь, или как шеф, опять не нашедший денег на сладости для Тсузуки, когда мне так не хватает его (не шефа, а Тсузуки) безмятежной улыбки и довольного чавканья в рабочее время, или как доктор Мураки со своим редкостным свойством становиться проблемой для всех, кроме себя самого, или как все они вместе, только сильнее. Сколько раз за сегодняшний беспокойный день я ловил себя на мысли: «Вот вернётся Татсуми, и всё будет хорошо»? Десять? Двадцать? Да я до стольких считать-то не умею, даром что профессор. Какие уж там десять, двадцать!

Ладно, ладно. В моём давно умершем вместе со мной положении остаётся ждать и не помышлять о лазурно-заоблачном. Как бы то ни было, чувствую сигнал Хисоки. Что там? Тсузуки в сознании? Даже пытается что-то говорить? Хисока, дорогой, да заткни ты ему уже чем-нибудь рот – ему говорить нельзя. Противопоказано перед операцией. Чем заткнуть, пирожным? Нет, пирожным никак нельзя – он этим пирожным и обязан своей язвой. Эх, посоветовал бы я, чем…ну ничего, заклятьем тоже вполне сойдёт. А может, он сам сообразит? Ему, что, жить надоело? Ох, ну да, он же мёртв…неувязочка. Отбой, Хисока. Буду.

А ведь и правда, неувязка. Как Тсузуки может лежать в больнице и надеяться на выздоровление? Почему его, а вместе с ним и всех нас, видят врачи этой больницы, или госпиталя? Всю жизнь думал, что разницы нет, а оказалось – не так просто это, различать надо подобные лазареты. Боюсь, кое-что Тсузуки объяснить всё-таки придётся. И прежде всего то, что он вообще жив, а не мёртв, да и мы, похоже, вместе с ним. Как бы ему не пришлось умереть ещё раз! Такая жизнь, как жизнь Тсузуки, вполне заслуживает того, чтобы цвести в мире живых, но вот только…или я совсем ничего не понимаю в людях, или наш Шинигами так же, как и я, влюблён в Мейфу, и не променяет этот мир ни на что. В таком случае…похоже, у меня есть идея! Надо срочно ей поделиться! Прощай, голограмма в оборванной раме – бегу в палату Тсузуки!

У поворота снижаю скорость – не от боязни кого-нибудь протаранить, а от странных звуков впереди. Кажется, слышу голос 003. Здесь? Странно…но я уверен: не сова-Тсузуки, не сова-Татсуми, а именно 003 – я различаю их по голосу. Но ведь 003 в командировке. Татсуми забрал её с собой, сказал «пригодится». Выходит, не пригодилась и прислана обратно? Эх, 003, 003…ну вот и он летит мне навстречу. Иди сюда, маленький комок перьев…но что это? За ним…с букетом любимых тигровых лилий…с взволнованным, как обычно, лицом…быстрыми шагами и тоже навстречу мне…не кажется ли? Нет, он всегда приходил вовремя. И на этот раз – я ждал. Мы все ждали тебя.

-Татсуми!!!

***

-Позвольте, но разве Тсузуки не…умер? Уже больше, чем полвека назад, если мне не изменяет память… - было первым, что сказал Татсуми, выслушав удивительную историю от всех её участников за исключением Тсузуки, который недовольно отвернулся  к стене и потихоньку пережёвывал заклинание Молчания, повторяя про себя: «Судзаку, помоги мне!» (больше никак пока он повторять это не мог, однако, если учесть, что способности Тсузуки к пережёвыванию сравнимы со способностями к регенерации, это «пока» ожидалось недолгим).

-Тебе – не изменяет. – подчеркнул Ватари. –Или она изменяет всем нам? Таким симпатичным? Неужели мы ей не нравимся?

-Кому? – с холодной любезностью осведомился Татсуми, поправляя очки, которые сбил с носа секретаря вьющийся вокруг него 003.

-Ну…памяти… - Ватари растерял былой энтузиазм и с некоторой, почти незаметной робостью посмотрел на Татсуми, который, казалось, ничего не заметил – ни изменений в настроении доктора с листопадно-золотыми волосами, ни отчаянных всхлипов Тсузуки и его же зубовного скрежета.

-Ватари-сан имел в виду, что всё действительно так. Тсузуки умер, и больше ему умирать, в принципе, некуда. –вставил Хисока, шестым (у него – одним из первых по счёту) чувством ощутив, что непонятное положение необходимо выровнять. Положение выровнялось, и Ватари с облегчением вздохнул, подхватывая свои уже падающие с носа очки стремительным жестом. Татсуми опустил букет лилий на кровать Тсузуки и, не обращая внимания на недовольство последнего, тихо заговорил:

-Меня сюда срочно вызвал шеф. Мой доклад на коллоквиуме даже не был заслушан. Но я не сожалею об этом только потому, что сейчас дело не в ваших провинностях перед начальством, а в ценном кадре для Энма-Чо, в жизни и смерти Тсузуки – нашего друга и коллеги.

-Ты говоришь, как священник на отповеди. – перебил его Ватари, тихо засмеявшись.

-Ага. –осмелел Хисока и смешно пробасил: - Мы собрались здесь, чтобы проводить в последний путь…

-Хисока, ты же сам знаешь, что последних путей не бывает, а если и бывают, то начинаются они не здесь. – Ватари ласково потрепал мальчишку по голове.

-Судзаку, помоги мне! – уже громче взмолился Тсузуки, пользуясь тем, что сидевшие рядом были, по-видимому, поглощены разговором, и если его мольба и не была услышана, так разве что потому, что звучала так: «Шуджаку, фомони бде!» - заклинание ещё держалось. Оно было одним из тех заклятий, которые можно было, наложив однажды, перестать контролировать, поэтому напора зуб Тсузуки наложивший (хотя – подумать только – наложил заклятье Хисока, а уж он всегда чувствовал всё!) не ощущал.

-Так, не спорить с начальством! – быстро, эдаким блицкригом попытался взять инициативу в свои руки Татсуми, но с чем уж там были проблемы, с руками или с инициативой, только маневр не вышел, и все хором заговорили об одном и насущном.

-А начальство у нас – не ты, а шеф. – напирал Хисока, чувствуя за собой негласную, хотя и ироническую поддержку Ватари.

-Поскольку шефа нет, в сложившейся ситуации я за него. – возражал Татсуми.

-А может, ты за него и сладости будешь есть? – поддакивал Ватари. – Да и за Тсузуки – ему нельзя.

-С удовольствием! – иронизировал Татсуми.

-Э-эй! – Тсузуки ощутил горестность обстановки, едва Татсуми упомянул о сладком, которое съест кто-то, но не Тсузуки Асато, и с новыми силами возопил: - Судзаку, помоги мне!

-Так вот, я говорил о…

-Татсуми-сан, э, то есть, гражданин начальник, а когда у нас в Энма-Чо будет чемпионат по поеданию пирожных?

-А когда Тсузуки поправится. Как только, так сразу.

-Это значит, никогда. Как врач заявляю…

-Судзаку, помоги мне!

-Хорошо-о! Ватари, теперь все недоеденные нами с тобой сладости к нам вернутся!

-А как же 003? Ему ведь тоже хочется сладкого…

-Ну, он – не какой-то там напыщенный ГуШоШин, так что…

-Судзаку! Помоги!

-Кстати, что вы в моё отсутствие за зоопарк развели? Кто вам позволил?

-Зоопарк – это Хисока или Тсузуки?

-А, может, Ватари, это ты?

-Да не я это, а ты, Татсуми!

-КТО?!

-Судзаку, помоги мне!

-В смысле, ты и Тсузуки. Так зовут наших новых сов.

-Значит, та летающая коряга с тортом, который не кончается, потому что нарисованный – это Тсузуки?

-Судзаку!!!

-Да. А та, как ты изволил выразиться,  «коряга» в очках не по размеру – ты.

-А я и обидеться могу…

-Татсуми-сан, ну зачем же так? Жизнь…то есть, смерть, восхитительна: у тебя есть мы и нет поводов обижаться.

-Да вы и есть повод! Уволю всех!

-Сначала спроси разрешения у графа, потом – у Коноэ-сан…

-Ну-ну, а потом, что, у ГуШоШинов, у Вакабы, у Мураки?

-Обязательно!

-Ишь чего захотели. Сначала им – сладости, потом им – разрешение за подписью Мураки. Уже бегу брать автограф!

-Эй! Поделишься таким автографом?

-И со мной! Хотя нет, поделись лучше сладким!

-СУДЗАКУ! ПОМОГИ МНЕ!!! – вдруг так громко выкрикнул Тсузуки, что все остальные в одну секунду притихли и посмотрели на него: Хисока – огромными, расширенными, казалось, до невозможности изумрудами глаз, Ватари – изумлённо из-под очков, Татсуми – строго, но с улыбкой на тонких губах.

-Так он проел-таки твоё проклятие, Хисока. – подвёл итог Татсуми, печально взирая на переработанную как на заводе целлюлозу на полу, которая ещё недавно заключала в себе осколок магии Фуда. – А я-то не верил, что он твою зарплату проедает…да. Бывают же на свете…потомки тьмы… -

Вдруг все посерьёзнели. То ли солнце зашло в квадрате окна, так, что его лучи больше не проливались на пол палаты, то ли мимо пролетело энергетически биполярное облако, а скорее всего – все внезапно оказались отброшены от собственных шуток и веселья одной большой тревогой, объединившей троих Шинигами в мире живых поздно вечером около постели четвёртого. Ещё не стекла со стен закатная вуаль (как быстро прошло время! – удивился Хисока, зная, что о том же думает и Ватари), но уже на пороге стояла холодная ночь этого мира, которая удивляла, поражала и пугала даже больше, чем кровавая луна над Мейфу, потому что Боги Смерти к ней не привыкли, и адаптация ко всему живому шла у них мучительно тяжело. Эта ночь была холодной не из-за температуры, а из-за её живого настроя, её таинственно застывающего дыхания, и хотелось не просто сидеть вместе в одной комнате – хотелось прижаться друг к другу, чтобы унять непонятные чувства давно умерших по отношению к миру живых людей. Хотелось обнять сидящего рядом и прошептать: «Всё в порядке. Видишь, мы вместе. Как всегда. И всё образуется. Заживёт. Будет в порядке», и поверить в сказанные слова, и найти выход из невозможного баланса между Жизнью и Смертью, и сойти с грани, на которой сейчас замерли все, но прежде всего – Тсузуки. Хотелось уснуть в чьих-то сильных руках, и проснуться, когда всё уже закончится, но, увы…

-Это не закончится, пока мы не решим, что делать с этим, – поднявшись на ноги, резко выдохнул Хисока. Тсузуки вяло кивнул с постели:

-Ты читаешь мои мысли…впрочем, неудивительно. Удивительно другое: как и почему я живу снова? Ведь документы на поступающих в отряд Шинигами проверяют самым тщательным образом, чтобы в отряд не попали случайно умершие люди, которым ещё жить да жить. Так было и со мной…но почему-то сейчас из-за этой болезни, постигшей меня в реальности, я оказался заперт в мире живых.

-Вот потому-то ты и заперт, что судьба переболеть язвой желудка – судьба, которую ты сам себе устроил – настигла тебя здесь и не выпустит из одного мира в другой, пока всё не закончится. – Ватари тоже встал, приобняв Хисоку. Теперь уже Хисоке хотелось сказать: «Ты читаешь мои мысли», но удержаться от нелепой фразы не составило труда.

-Исхода может быть два. –Голос Татсуми в тишине звучал будоражаще и успокаивающе одновременно, как звучит на обертонах организма хорошее вино. – Один – по желанию Тсузуки он может остаться в этом мире и жить, пока за ним снова не придёт смерть. Другой – опять-таки по желанию Тсузуки – он может умереть прямо сейчас, или во время операции, или просто отказавшись от неё. Оба этих исхода, конечно, сложны: первый – потому что в таком случае будет неизвестно, когда Тсузуки снова вернётся в Мейфу и станет ли вновь Шинигами, а второй – потому, что умереть, когда есть возможность жить и не чувствовать этой пограничной боли между одним и другим, не так просто.

-Так. – удостоверил Тсузуки. У него понемногу начинала кружиться голова, но он молчал об этом, не желая тревожить друзей ещё и этим. Сегодня он и так доставил им немало хлопот, и, кажется, доставит ещё не меньше. – Но, знаете, я бы предпочёл умереть. Я уже скучаю по Мейфу, где я могу гулять под сакурой, где я могу наблюдать за совами Ватари, где могу есть сладости, смотреть в глаза Хисоки  и в счета Татсуми (хотя ни там, ни тут я всё равно ничего не пойму)…где я могу быть вместе с вами…правда…не поймите неправильно…но…

-Ты прав, Тсузуки. – Татсуми опустился на одно колено у кровати Тсузуки и поцеловал того во вспотевший лоб. Ватари покраснел от ревнивого смущения, но секундой позже просиял, и лучи солнца вновь озарили комнату:

-Я вспомнил! Кроме денег, вечной может быть любовь – ведь так ты говорил, Татсуми? Любая, без разницы, в каком проявлении, главное, чтобы она была настоящей? – и Ватари засмеялся.

-Так. – подтвердил Татсуми, улыбаясь. Тсузуки тоже улыбнулся, но сразу вслед за этим ощущением его настигло другое – внутри его тела как будто разорвалось на тысячу частей и рассыпалось в лепестки что-то важное не духовно, но физически. Бледность разлилась по лицу Тсузуки, и Татсуми отшатнулся – как не шла бледность этому жизнерадостному лицу!

-Я…сделал…выбор – почти улыбаясь, но сгибаясь от боли пополам, договорил Тсузуки и провалился во тьму. Он снова ступил за её границу, и снова не зная, выберется ли на белый свет, потерял себя в зеркальных лабиринтах сознания.

-Тьма. Она пытается забрать его. – констатировал Ватари – и, распрямившись, как задетая струна, бросился к входной двери.

-Ты куда? – впитывая в себя боль напарника, выкрикнул Хисока, в его глазах стояли кристаллы слёз – лучшего горного хрусталя. – Он же…умирает…

Рыжеволосое солнце пронеслось по горизонту и, обхватив Татсуми за шею сзади, воскликнуло:

-Хисока, какой же ты ещё глупый…Все документы на Тсузуки действительно были проверены, и, хотя у него и потрясающая регенерация, в этом мире его жизнь узаконенно кончена. Он в любом случае умер бы, потому что он уже списан в Кисэки, ведь так, Татсуми?

-Так. – Татсуми вновь поправил очки и запустил руку Ватари в волосы, ласково коснувшись кожи под ними. – Прежде чем приехать сюда, я заскочил в архив к ГуШоШинам и пересмотрел базу данных, касающихся Тсузуки. Он не имеет права на жизнь – он заслужил большее, чем жизнь: он заслужил смерть.

-Тогда почему...?

-Почему Тсузуки предложили выбор? Потому что были уверены, что он выберет именно Мейфу и нас. – докончил Татсуми. – Когда в коридоре по пути сюда я столкнулся с Ватари, мы объединили наши мнения и решили, что Тсузуки не может иначе, ведь он – часть Мейфу, а Мейфу – его часть. Если бы его поставили в условия обязательности – как знать! – может быть, он из принципа отыскал бы непреходящую ценность там, где её нет – в жизни. А так он сам понял, что лучше для него – и решился. Теперь, чтобы всё было как надо, его надо прооперировать. Нет гарантии, что он погибнет именно во время операции, однако…

-Однако, так было бы лучше – Ватари отстранился от Татсуми и вновь бросился к двери. –Я попробую объяснить врачу ситуацию, чтобы Тсузуки было не больно умирать. Эй, доктор! –

Дверь бесшумно отворилась, лишь сухо скрипнув на повороте. Ватари отскочил, от неожиданности запрыгнув на Татсуми. По спине Хисоки пробежал холод – давящий, подчиняющий…проклятье, оно действует и в этом мире…но почему именно сейчас оно заявило о себе? Хисока поднял глаза на дверь – и остолбенел, не находя в себе силы двигаться, говорить, даже дыхания. И было отчего.

В дверях стоял Мураки Казутака. Лунный свет, исходящий от его платиновых волос с арктически холодным отливом, почти мгновенно испепелил, уничтожил солнце Ватари, которым была залита палата, и белые стены проступили из мрака невнятными очертаниями, словно толпясь за его прямой спиной. Белая, белая тьма окружила троих Шинигами. Такие стихии берут приступом. Белый халат с чуть заметной каплей крови на манжете, белый потолок, нависающий ниже и ниже, так, что, казалось, ещё минута – и он коснётся головы вошедшего, бледный асфальт обескровленных дорог, ведущих из больницы к свободе в одном из её проявлений, за окном, белая рама окна, от которой веяло не гибельностью, как от чёрной, а чистотой и морозом. Белая кожа Ватари, медленно бледнеющее лицо Хисоки, белые простыни, в которые, как в кокон, был завёрнут Тсузуки – но всё это не шло ни в какое сравнение с белизной волос Мураки и бледностью его кожи. Как холодно…Белизна. Стерильность. Пустота. Просветление. Забытье. Нирвана. Вселенная.

-Я буду его оперировать. – прозвучал холодный голос, и белым инеем подёрнулось лицо Тсузуки, без движения лежащего на постели. – Операция предстоит не из лёгких, так что вы … - минута промедления, удар острой сталью взгляда в лицо Татсуми, минуя Ватари, лёгкий взмах рукой в белой перчатке в сторону Хисоки. - …вы будете только мешать мне. Прошу, - сталь зазвенела и в слове «прошу». – покинуть помещение больницы. -

Отступил на шаг Татсуми. Хисока, дрожа, как в лихорадке, выскочил за дверь, и было слышно, как он шепчет что-то, уносясь вдаль по белому, белому коридору, ещё недавно бывшему радостно-голубым.

-Поговори с ним, я успокою Хисоку и вернусь. – Ватари обнял Татсуми сзади, и белые клещи вокруг мастера теней разомкнулись. Когда Татсуми осмелился себе в этом признаться, Ватари уже выскочил за дверь и, судя по ускоряющимся шагам, понёсся вслед за Хисокой.

-Итак, Вы покинете помещение? – Мураки терпеливо ждал, всё ещё излучая холод, которому можно было поддаться. Выступив на два шага вперёд, Татсуми не сверху вниз, не снизу вверх, но как на равного себе посмотрел на доктора и чётко, выговаривая каждое слово – и в то же время вкладывая в них что-то тёплое, подобное тем тигровым лилиям, что лежали на кровати Тсузуки – произнёс:

-Я уже всё выяснил. Операции проводятся на четвёртом этаже, а не здесь, тем более такие сложные, как эта. Я помогу Вам транспортировать пациента туда, а по пути мне необходимо с Вами переговорить. Речь идёт… - Татсуми вздохнул, - о жизни и смерти Тсузуки.-

Ни слова не говоря, Мураки развернулся к Тсузуки и бережно подхватил его на руки. Татсуми так и остался стоять в стороне, и в фокус его глаз попал букет цветов, падающий на пол. Проходя мимо Шинигами, доктор не остановился, но у двери повернул голову в полоборота и тихо, так, что в голосе почти не было заметно ледяного отзвука, произнёс:

-Вы хотели поговорить? Пойдёмте.

***

Да. Это должно было свершиться. Когда, входя в палату, где, как мне сказали, лежит смертельно больной несмертельной болезнью человек, я почувствовал, что внутри находится одна из моих игрушек – как его там, Хисока? – и сразу понял, что произойдёт потом. Конечно, мне, как человеку, было свойственно надеяться, но – увы – напрасно. Неизбежное неизбежно, и того, кто сотворил мир таким, мне никогда не уничтожить. Остаётся только покориться.

Покориться…Вот ты лежишь на операционном столе – совершенное существо, сильнейший Шинигами с глубокими глазами…глубокими, даже когда закрыты. Сколько штормов негодования, ураганов гнева, пламени страсти и бриза надежды излучали они, когда были открыты и широко распахнуты окнами в мир, где вечно цветёт давно увядшая на Земле мёртвая сакура! И что в них теперь? Теперь я понимаю, почему моя бледность пугает, отталкивает людей. Когда я вижу твои почти белые полузакрытые веки, пронизанные сетью мелких синих сосудов, расширенных от произошедшего спазма сосудов головы, когда провожу рукой по твоему холодному лбу – мои руки всё равно холодней, и моё лицо бледнее твоего, но не как раньше. Видимо, я просто привык быть твоей противоположностью, Тсузуки-сан, и теперь, когда, мы оба – часть этого несовершенного мира, а не твоего обожаемого Мейфу, мы – почти одно целое. Ты стал Жизнью – той стихией, из которой пришёл я. И вот чем это обернулось.

Твои друзья – эти нелепые Шинигами, эти божки без права возвратиться, должно быть, совсем не завидовали тебе – их хватало только на сочувствие. Они помнят, что ты уже умирал, и они помнят, как умирали они сами, как это было больно и неотвратимо…самая жестокая боль – это боль неотвратимая и неизбежная, в которой не можешь быть счастливым, забыться…Забудься…лучшее из пожеланий. Забудь хорошее, забудь плохое, забудь себя, забудь жизнь. Умри. Усни. Так они предлагали поступить мне – поступить с самим собой, чтобы больше не мучить тебя. Ты ведь не мог не вспоминать обо мне, Тсузуки-сан, никогда не мог забыть мой взгляд, мои очертания в полумраке…они и сами не могли, а потому – отговаривали, нелепо спасали, всё равно не надеясь на спасение. Так было долго – так долго, что я перестал их ненавидеть, но начал презирать. Так было до сегодняшнего дня.

Когда ты потерял сознание, секретарь вашего отдела, Татсуми, настойчиво предлагал себя мне в собеседники. Пусть так. Если судьба хочет увидеть нас с ним – хотя бы раз, на пороге твоей (как необычно!) смерти – не врагами, но собеседниками, пусть видит – интересное кино… К тому же, транспортировка больного в одиночку опасна для транспортируемого…я бы сказал, для Жизни транспортируемого – раньше бы я засмеялся, услышав эту фразу о тебе. Тогда же, признаюсь, я был немного растерян: быть противоположностью легче, а спасать твою жизнь – я стоял за дверью в коридоре и медленно вникал, вслушивался в смысл разговора, и не мог выйти из него, не помогал полусознательный телепорт ментальной составляющей в иной, почти что твой предел, не хотелось слышать…но так было нужно – спасать твою жизнь было бесполезно. Поздно. Я опоздал с этим на многие года.

-Ты слышал? – сказал тогда Татсуми. Луна освещала наш с ним путь вверх по лестнице, ему, похоже, становилось трудно дышать воздухом этого разрежённого, бедного на доброту мира, но, признаться, мне было всё равно – мне ведь предстояло стать наблюдателем зрелища страшнее – твоей смерти. Всё, что я сделал – перехватил тебя поудобнее…для него. Наверное, я вёл себя странно. А он? А ты, Тсузуки-сан?

Я слышал всё. Я слышал не весь ваш разговор в палате, но, думаю, мне было достаточно и этого. Так я ему и сказал – он покачал головой:

-Нет, ты знаешь не всё. Позволь предупредить: сегодня Шинигами единственный раз за всё время существования дивизии Энма-Чо объединятся с тобой. –

Наивный… Шинигами объединятся со мной? Это бессмысленно, да к тому же из этого ещё не следует, что я объединюсь с ними. Кажется, у меня не было на это причин.

-Не было, это верно. Теперь – есть. – Татсуми остановился. Не думаю, что от усталости. Привычка говорить в спокойной, бездвижной, мёртвой обстановке въелась в него, как и во всех остальных, счастливых оттого, что заперты в Мейфу. Я же знал, что ждать было нельзя – ведь тогда ты, Тсузуки-сан…впрочем, ведь это и так неизбежно, а значит – всё равно. Я тоже остановился – в этот момент твоя голова, покоившаяся у меня на плече, слегка съехала вниз, и глаза цвета сиреневых ночей юга, скрытых в камне, приносящем удачу, открылись мне навстречу, но ты всё ещё пребывал без сознания – я был в этом убеждён.

-Тсузуки должен умереть. Умереть, чтобы вернуться в Мейфу. Не спорь со мной – конечно, ты можешь развернуть душеспасительную беседу, но речь больше не идёт о жизни и смерти. Речь – о смерти и смерти, о меньшем из двух зол и…о твоём в этом участии. Тсузуки уже отстрадал своё в этом мире. Не держи его здесь. Отпусти.

-Я и не держу – возможно, он сам держится за него. Это – всё, что тебе нужно от меня? – Татсуми уже начал было мне надоедать - но он подошёл ко мне на четверть шага ближе и, смотря прямо в глаза приковывающим сумрачным, но таящим надежду взглядом, почти приказал:

-Ты убьёшь Тсузуки. Во время операции, когда он будет под наркозом. – Я с недоумением, медленно переходящим в понимание вгляделся в его глаза – тени кружащихся в вальсе лепестков промелькнули передо мной и погасли. Шинигами снова забирал душу из одного мира, готовясь унести её в другой. Только одно удивляло: он забирал её руками своего извечного противника – сторонника жизни, пусть и своей собственной жизни. И ещё одно – я был…я был…

-Согласен. Ассистентов не будет, и никто не увидит этого. Передайте ему, - улыбаюсь мрачно и выжидающе, - что Тсузуки-сан обязан мне смертью. – Удивительно: обычно говорят: «Я обязан тебе жизнью». Но не сейчас. И не стоит о жизни. Тсузуки-сан сам выбрал смерть, и он прав. Так мы сможем встречаться чаще, но неожиданнее.

Резкий электрический свет ударил по глазам. Так и есть, мы пришли. Дверь операционной распахнута в ожидании меня и тебя. Комната, в которой мы останемся одни – операционная, место, где смерть так легко переходит в жизнь, а жизнь – в смерть. Место, где проходит граница между Мейфу и миром живых. Как будто из-за колючей проволоки, из-за грани на операционный стол упал бледно-розовый лепесток…нет, это – лишь галлюцинация,  отсвет электрической лампы в моих уставших глазах. Осторожно я опустил тебя на операционный стол. Ты и сейчас лежишь на нём – наркоз уже введён и действует, на твоём лице – выражение отчаяния, смешанного с болезненной бледностью в равных пропорциях. Это значит, тебе опять снятся кошмары. Спокойно. Отдайся им. Покорись. Покорись…

Начинаю. Тонкий разрез скальпелем – не по животу, где надо бы, нет – чуть выше, по левой стороне груди, под срединными рёбрами. Струйка крови стекает на стол, тает перед преградой, мешающей ей течь со стола – и испаряется. Почти мгновенно покидает этот мир кровь давно умерших людей. Её вообще не остаётся. Надо спешить, иначе – нет, не хочу я, чтобы ты, мой светлый Тсузуки-сан, был отдан на растерзание боли снова.

Разрез становится глубже. Пожалуй, нет надобности удалять рёбра, чтобы сделать то, что я решил сделать с тобой. Нет, больно не будет. Только закружатся вокруг лепестки и  унесут твоё дыхание в мир, где уже ждут твои друзья, твоя работа, твоя судьба. В мир, где мы ещё встретимся, где ты опять не уйдёшь от меня, так, как не ушёл сейчас. Надрез поперёк…какая же у тебя нежная кожа, кажется, что она не чувствует боли, но это не так. Просто тот наркоз, что я тебе ввёл, возьмёт всю боль на себя, да и не только он. Твои друзья сейчас стоят где-то за стеной, чуть различимые в полумраке – вместе с тобой появившиеся в мире живых, вместе с тобой они его и покинут – и впитывают твою боль в себя, запирают в глубокие подвалы подсознания. Хисока…Татсуми…Ватари…держитесь, если хотите встретить его по ту сторону смерти. По ту сторону жизни…Росчерк скальпелем – по сердцу, лишь чуть сильнее на сосуде и по краю, а потом – меньше, меньше…пора! Лезвие врезается в трепещущую ткань твоего живого и мёртвого одновременно сердца…в лицо летят лепестки – капли крови. Вот какова твоя сакура на самом деле, Тсузуки-сан. Вот какой ты на самом деле. Всё тяжелее и медленнее бьётся единственное сердце, ток крови в котором мне было бы жаль остановить, если бы я успел, не опоздал на года. Десять в минуту…не бойся, пламенный Шинигами, твой огонь разгорится снова. Слышишь стук своего сердца – последний рывок? Это стук в дверь. Это смерть пришла за тобой. Пять…четыре…три…я плачу? Нет, просто повязка промокла от твоей крови. Снимаю её…один…ноль…до встречи, Тсузуки-сан…

-Мы его потеряли.

 ***

-Ну вот ты и вернулся. – приветствовал Тсузуки шеф, едва тот показался в дверях. ГуШоШины всей своей многочисленной комиссией восседали на плечах Коноэ и пытались дотянуться до сладостей, лежащих прямо перед ним. Глаза Тсузуки заблестели.

-Судзаку помог мне! Теперь я снова могу есть пирожные! – восторжествовал он, забираясь с ногами на диван рядом с шефом и хватая первый попавшийся (естественно, самый большой!) кусок торта. Глаза шефа сузились от негодования.

-Тсузуки! Это был мой кусок! – запротестовал он, однако какой был смысл в протесте, когда торт уже исчез во рту Шинигами?

-Неплохо…а что у нас за праздник? День моего возвращения или день чьей-нибудь выполненной миссии? – Тсузуки облизнул губы и потянулся за пирожным. Шеф попытался не отстать, так что первое время отвечать на вопрос Тсузуки было некому.

-И то, и другое. – наконец выговорил Коноэ. – День выполненной миссии Хисоки, Ватари и Татсуми по возвращению тебя сюда, в Мейфу. Поэтому, может, стоит подождать, пока остальные герои дня покажутся к столу?

-А что с ними? – Тсузуки обеспокоенно покосился на шефа, потом – на дверь, потом – за окно, в котором была видна сакура на фоне небесно-голубого неба – давно не виденная Тсузуки картина, по которой он успел соскучиться.

-Они отдавали тебе энергию в ходе операции, поэтому долго спали. Да и ты хорош. Проспал почти три дня.

-Если я – три дня, то они… - Тсузуки не успел договорить: в дверях возникли его напарник, Ватари и Татсуми. На плечах у Ватари, как ГуШоШины на плечах Коноэ, восседали 003, сова-Тсузуки и сова-Татсуми, сам же Татсуми обнимал Ватари за талию. Хисока, как обычно, стоял особняком – не потому, что был никому не нужен, а потому, что не желал иного…впрочем, нет, желал. Едва увидев Тсузуки, Хисока бросился ему на шею и обхватил руками – немного настороженно и всё-таки ласково.

-Тсузу-чан! Ты вернулся! – закричал он, зарываясь непослушными пальцами в волосы Тсузуки, тот вновь прошептал : «Спасибо, Судзаку» и обнял Хисоку  нежно и трепетно, так, что Хисока даже покраснел от смущения и попытался выбраться из объятий напарника.

-Э, нет! Так дело не пойдёт! Ты сам полез целова…э…обниматься, конечно, я хотел сказать! – возразил Тсузуки, и Хисока сдался, послушно устроившись на коленях Тсузуки. Из-за узкого хисокиного плеча Тсузуки видел, как Ватари подмигивает ему, как улыбается Татсуми, как три совы дружно осаждают кусок торта…и думал о многом: о том, что надо бы поблагодарить их всех, и одновременно о том, что сладостей из своей порции он им не даст, о том, что Татсуми так, наверное, и не взял автограф у Мураки, и о том, что надо бы расспросить его, кто делал такую безболезненную операцию, завершившуюся смертью, и о том, что сегодня над Мейфу снова будет красная от крови луна, и о том странном шраме поперёк груди, слева, и ещё о многом, и смеялся Хисока – ведь эмпат не мог не знать, о чём думает его напарник в данный момент, и счастливый Коноэ наслаждался кремом со сбитыми сливками, и солнце-Ватари расчёсывало лучи, в которых запутался 003, а Татсуми помогал его распутывать. И было всё так, как будто не было ничего: ни загадочной битвы между жизнью и смертью, ни встречи с реальностью лицом к лицу, ни боли…да боли и не было. Была только смерть – добрая смерть из Мейфу, улыбка Ватари, лепестки сакуры и любовь, согревающая сердце. И что-то ещё, о чём Татсуми не сказал Ватари, потому что не знал этого сам.

А лепестки сакуры, невесомые в своей обречённости, всё кружились за окнами высокого иррационального здания Десятого Департамента.

Π₯остинг ΠΎΡ‚ uCoz